ис kunst во

 

 

литература

 

записи Живого Журнала

     

политика и общественность

   

поиск по сайту    

   

Церковь Христова

   

Господь Иисус

   

 

 

 

   

 

 

 

 

   

 

tapirr.livejournal.com Живой Журнал tapirr

 

 

 

 

 

   

 

 

 

 

   

   

 

 

 

   

 

   

       

 

ссылки

   

 

 

 

   

 

   

   

 

 

Анна Политковская   Вторая Чеченская

к началу

 

БЕСПРЕДЕЛ ВЕДЕНСКОГО РАЙОНА

 

ДЖОХАР

Совсем маленький ребенок, укутанный в грязное тря­пьё, успокаивается, лишь когда тыком, по-телячьи, нащу­пывает мамину грудь. Остальное время худенькое тельце извивается в хаотичных подергиваниях. Плачет? Дрожит?..

— Как зовут?.. Вашего?.. — И не знаешь, как спро­сить, не обидев, — сын это или дочка...

Тоита, мать, к чьей груди ребенок просится каждые 10—15 минут, молчит, как на допросе.

— Она что, не понимает по-русски?

— Почему? Понимает... — говорят женщины и прячут глаза. Виснет пауза: разве бывают причины, чтобы не сказать, как зовут крошечного нездорового младенца?

— Джохар он, — наконец решительно и зло выдав­ливает Тоита. — Я просто отвыкла произносить его имя вслух. Вдруг солдаты услышат?.. Убьют. Или его, потому что Джохар в честь президента Дудаева. Или меня — что так назвала. Сынку скоро два года.

— А почему он... такой?..

— Да, совсем не развивается. Он родился как раз, когда эта война началась.

У Тоиты и Джохара — дом дырой в небо. Год назад, в феврале 2000-го, снаряд пробил крышу, а заделать не- } кому, и снег наметает маленькие белые сугробики. Тои­та — вдова: муж пропал без вести, еще когда она была беременна. И теперь мама с сыном живут в страшном месте — там, где вряд ли кто поселится по доброй во­ле, — в забытом миром горном селении Веденского рай- } она со странноватым для этих мест пронемецким назва­нием Сельментаузен. Тут нет воды, света, газа, тепла,

телефонной связи, врачей... Что тут есть, так это война. Уже 18 месяцев подряд. Тоита — одна из тех, кто не вы­держал и подписал коллективную просьбу десятков се­мей Веденского района вывезти их куда угодно — только за пределы родной им Чечни. Подобного в истории ны­нешней войны еще не было: чеченцы слишком привяза­ны к своей земле, чтобы просить о депортации.

ЗОНА В ЗОНЕ

 

 

Даже в спецзоне под названием Чечня Веденский рай­он — особая статья. Он все более смахивает на индей­скую резервацию в США начала прошлого века, разви­тие которой идет в направлении дальнейшей изоляции от внешнего мира. Сюда не ездят проверяющие комис­сии из чеченской столицы, от правительства и от главы администрации. Тут не показываются важные птицы из Москвы — очень боятся. Сюда не заглядывает и Влади­мир Каламанов — спецпредставитель президента по со­блюдению прав человека в Чечне. Здесь не припомнят гуманитарные конвои. Весь внешний мир для жителей Веденского района сузился до мистеров икс в масках и белых маскхалатах (горы — зима — снег) без знаков от­личия, с автоматами, голодных, злых и жестоких. Воен­ные люто ненавидят Веденский район за то, что тут горы, где полно, по их мнению, боевиков, а потому воевать и нести потери приходится ежедневно. Ненависть удесяте­рена тем, что Ведено — родина Басаева, а его, как изве­стно, никак не изловят, и военным мерещится, что с минуты на минуту он заедет в близлежащие селения по­греться у печки, а он все там не появляется — и это раздражает... Не переносит район и глава республики Ахмат-Хаджи Кадыров — как родовые места своего лич­ного врага, того же Басаева.

Однако резервация Ведено неоднородна. Тут есть люди и села, которым совсем плохо. Внутри района есть еще одна зона. В нее входят селения Махкеты, Товзени, Сель­ментаузен, Хоттуни. Они расположены совсем близко другот друга, кустом вокруг самого крупного из них — на­селенного пункта Махкеты, где проживают около семи тысяч человек. Так вот, махкетинцы — изгои даже в са­мом Веденском районе-изгое. Веденцы не любят их за оппозиционность райцентру, возникшую также на воен­ной почве, — махкетинцы не поддерживали Басаева и, более того, создали в этих селах ополчение против него. В результате даже та немногочисленная гуманитарная по­мощь, которая доезжает до Ведено, никогда не попадает в эти места. Лишь один раз за 18 месяцев войны обще­ственная организация «Эхо войны», базирующаяся в Назрани (Ингушетия), привозила сюда рис, сахар и мас­ло, и то лишь для детей-сирот.

Бежать! Прочь! Другого выхода нет.

Однако просто так за пределы Махкетинской зоны Веденской резервации не выбраться. По словам Айны Ма-каевой, сельской паспортистки, выдача документов, удо­стоверяющих личность, приостановлена до каких-то осо­бых распоряжений — так ей объявили в Ведено. Почему и за что — в подробности не вдавались. Обязанности сель­ской паспортистки — собирать и готовить бумаги для вы­писки паспортов, а потом возить их в райцентр и заби­рать оттуда готовые паспорта. Несколько месяцев назад Айна столкнулась с тем, что начальник паспортно-визо-вой службы Веденского района отказался принимать у нее документы. Особенно если это касалось подростков. И в данный момент у Айны на руках 250 комплектов бумаг. В основном это молодые люди от 14 до 18 лет.

Айна с возмущением пересказывает свои бесплодные беседы с тем самым начальником паспортно-визовой службы — офицером МВД:

— Я ему говорю: наших молодых ребят замучили «за­чистками», их хватают, сажают в ямы на окраине селе­ния Хоттуни, родственники должны их оттуда выкупать! Нескольких подростков уже замучили там до смерти! Пас­порта в наших условиях — это жизнь! Нет паспорта — смерть.

А начальник мне отвечает: не моя проблема. У меня банный день. И такая история — каждую пятницу... По­тому что только по пятницам принимают документы...

Люди больше не сомневаются — в их селах создаются искусственные условия, спецсистема, чтобы удерживать здесь жителей и постепенно их уничтожать.

 

Заготовка дров

 

 

Когда у тебя ничего нет, ты становишься способен на иррациональные поступки. Тут знают: в лес, хоть он и единственный спаситель местного люда, ходить нельзя. Ни за дровами, ни за черемшой, местным источником витаминов.

Однако люди все равно ходят, даже зная, что на сель­ском кладбище лежат те, кто решил запастись дровами и был пристрелен. Каждый надеется, что пронесет...

Вот рассказ Вахи, жителя Сельментаузена:

Два дня были сильные обстрелы. Потом они пре­кратились. Я встал рано-рано утром,

послушал, подумал и решил идти на окраину леса. Жена очень плакала, но дров уже не было несколько дней, и поэтому надо было идти. Не все ли равно, как умирать, — замерзнуть вместе с детьми как не мужчина или получить пулю... Я помо­лился и двинулся. На этот раз все закончилось благопо­лучно. Принес дров дня на три — сделал пять заходов. Видите, как у нас тепло...

— Но ведь пройдет всего пара дней, и надо будет опять повторять смертельный трюк?

— Я готов. — Ваха отвечает коротко и жестко, будто офицер в строю.

Готовность умереть — главное правило местной жиз­ни, ежеминутно порхающей между бытием и небытием. А байки о том, кто из соседей как умер, при каких обстоятельствах и от какого числа осколков, — основ­ное вечернее развлечение, под которое младенцы отхо­дят ко сну.

— Помните, как 5 января 2001 года с самолета упала авиабомба? — обращается к собеседникам Макка Джа-браилова из Махкетов. В тот день были убиты отец и брат Макки — Газихаджи и Газали Ахмадовы, ее надежда и опора. У самой Макки 12 декабря 2000 года пятью снарядами в щепки разнесло дом. В тот же день погибли ее соседи — вся семья Тагировых, одиннадцать человек. Да так, что даже хоронить было нечего, — положили в мо­гилу землю с места падения рукотворных метеоритов...

Макка плачет, но женщины уже спешат дальше:

— 16 февраля со стороны воинской части взяли да обстреляли в который раз школу — прямо около двух часов дня.

Махкетинская сельская школа, к несчастью, распо­ложена в прямой видимости — через поле от палаток воинской части. Родители побежали в часть. Им сказали: не знаем, кто стрелял, не мы, снаряды — залетные...

Глава администрации селения Махкеты — Абдулла Эльбуздукаев — производит впечатление навсегда испу­ганного и сломленного человека. Хотя в прошлом Абдул­ла — народный судья в Веденском районе. Он признает­ся, что ничего не может сделать для своих односельчан. Абсолютно ничего. И панически боится военных, кото­рые считают его пособником боевиков, а значит, при­стрелят, когда им захочется. В результате родители реши­ли детей в школу не пускать, тем более что школа — одно название, дети ходят туда пообщаться, а уроков совсем нет.

 

«ЗВОНИ ПУТИНУ»

 

Малика Юнусова молодая, но уже седая. Ее история недавно потрясла махкетинцев, и без того потрясенных.

Малика — сельская медсестра. Она готова всегда ока­зать помощь раненым и больным, хотя в больнице уже несколько лет не платят зарплату. В ночь с 10 на 11 фев­раля 2000 года бомба попала в ее дом. Разрушения оказа­лись стопроцентными. Погиб весь скот — а тут если чем и живут, то тем, что держат коров. Сгорели все хозяйствен­ные постройки. У семьи остались галоши и то, во что были одеты.

За минувшее лето Юнусовы построили сарай, а одно­сельчане подарили корову. Но 15 декабря около восьми вечера опять был обстрел. Юнусовы пошли в подвал к соседям, а снаряд попал в их новый сарай. Начался по­жар. Саид-Али, муж Малики, выскочил тушить и спасти корову. Его обдало осколками.

Всю ночь Саид-Али пролежал без сознания у соседей на полу — продолжались обстрелы. Рано утром Малика бросилась в часть: если есть вертолет, можно ли отпра­вить мужа? Вы ведь виноваты!.. Ее долго мурыжили, в конце концов отказали, но обещали созвониться с гос­питалем в Ханкале: везите сами. Соседи нашли машину, повезли. Но в Ханкале сказали: ранение тяжелое, надо добираться до госпиталя в Моздоке.

Добрались. А там нейрохирург ей говорит: если ваш муж был бы боевиком или военнослужащим, я бы ока­зал ему помощь как стороне военного конфликта. Если он просто мирный житель — не имею права, только за деньги. Платите 40 тысяч рублей наличными прямо сей­час, тогда начну оперировать.

Денег не было, и Малика увидела, как раненого Са-ида-Али вывезли из операционной в коридор. Ее пустили к телефону: звоните тем, кто может принести деньги.

— Мне некому звонить... — заплакала Малика. И нейрохирург ответил:

— Звони Путину. Малика спросила:

— А если бы меня сейчас не было рядом, у кого бы ты просил деньги? Врач ответил:

— Не просил бы... Просто отправил в морг.

Малика бросилась искать машину.

По счастью, водитель согласился бесплатно довезти ее и Сайда-Али до Аргуна. Там познакомил с теми, кто довез до Грозного, до 9-й горбольницы. Все это — с блок­постами, с остановками в темное время суток.

В 9-й больнице Сайда-Али наконец-то прооперирова­ли — уже когда истекли третьи сутки после проникаю­щего черепно-мозгового ранения. Муж Малики прожил еще месяц. Его не смогли спасти от сепсиса — врачи объяснили, что операция слишком запоздала.

 

Окрепнув духом после похорон, Малика отправилась в Ведено к военному прокурору. Но тот отказался при­нять заявление. Вскоре после поездки в Ведено Малику нашли в селе военные из части — значит, прокурор им сообщил о ее жалобе, — и объяснили: первые снаряды — по сараю — выпустили не они, а кто это сделал, они не знают. Позже стреляли уже они, потому что увидели боль­шой костер в темное время суток и бегающего вокруг человека...

Малика развела руками: конечно, костер, ведь пожар начался, и муж действительно бегал по двору, пытаясь спасти горящую корову... Военные ушли, а Малика по­думала: хорошо, что не застрелили... Людям в погонах тут нечего бояться и некого стесняться. В Веденском рай­оне до сих пор нет ни суда, ни следствия — в зоне этого не требуется. Только иррациональный беспредел, и ви­новат всегда тот, кто просто подвернулся под руку. Как муж Малики, спасавший корову. Сегодня у Малики нет ни мужа, ни жилья, с тремя детьми живет она где при­дется. Есть нечего, одеться не во что... И Малика умоляет: помогите уехать — куда угодно:

— Люди говорят, в Ингушетии новый лагерь для бе­женцев построили. Я прошу, устройте туда. Хуже не будет. Мне хоть чеченский закон, хоть русский, хоть корей­ский, хоть японский — главное, чтобы был какой-то закон. И поесть бы...

— Я не могу тут больше оставаться, — поскуливает Тоита — мать, скрывающая имя собственного ребенка и уже жалеющая, что так его назвала. И затыкает вялым соском ротик хнычущему Джохару.

И, как эхо, то же самое вторят другие вдовы и жены Сельментаузена, Махкетов, Товзени, Хоттуни:

— Мы не видели врачей уже несколько лет... Мы по­гибаем. Нам нечего есть. Нечем топить печку... Дайте от­дохнуть от бомбежек... Солдаты забирают последнее. Из­мучили нас.

 

НАЦИОНАЛЬНАЯ ЛИКВИДАЦИЯ

 

Июль 2001-го. Мы встречаемся с Айной, будто она — разведчик-нелегал, а я — связной из центра. С предосто­рожностями, достойными шпионского триллера. Айна пробиралась к месту нашего свидания тайными тропа­ми, путая маршруты и никак не афишируя, даже перед своими соседями, куда и зачем отправляется. Но вот беда, мы с Айной — никакие не подпольщики и нам вообще противно положение, в которое нас поставила власть. Ведь всего-то: Айна — вдова из Махкетов, а я — журналист, желающий знать, почему уже несколько месяцев подряд Махкеты оцеплены и изолированы от внешнего мира.

— А вы знаете, только что убит тот самый водитель, который отважился доехать тогда, в феврале, до Шали, чтобы сообщить за пределы Чечни о вашем аресте. Его отговаривали, а он сказал: «Надо спасать человека».

— Как убит?

— Подъехали военные, спросили имя и расстреляли в упор. Это было 30 июня. Звали его Имран. Значит, я живу ценой жизни Имрана?

— Но ведь то, что именно Имран поехал тогда в Шали, знали только в селе? Ваши люди. Значит, кто-то из них донес военным?

— Конечно. У нас теперь столько стукачей, что не знаем, как быть. Федералы развращают наших людей, платят им — за смерть соседей. Я сама, идя на эту встре­чу, больше всего боялась стукачей, не федералов. Воен­ные приходят в села по их наводкам. Правда, спустя ка­кое-то время они же их и уничтожают... Помните в Сель-ментаузене старый дом, куда мы ходили, чтобы встре­титься с четырьмя мужчинами, только что выкупленны­ми из ям на территории 45-го полка?

Отлично помню. Дом был совсем бедный. Семья юти­лась в одной узенькой комнатушке с примитивной печ­кой, которую только и могла протопить собранным на подступах к лесу хворостом. Маленькие дети жались тогда к матери и с ужасом смотрели на гостью, обличьем похожую на людей, которые как-то забрали их отца, после чего он вернулся домой весь избитый и больной.

Сам же хозяин дома оказался веселым остроумным человеком одного со мной года рождения. Он совсем не жаловался на пытавших его федералов, чем и удивил меня. Он смеялся над ними... Говорил, растирая раздроб­ленные пассатижами пальцы: «Несчастные... Придется же за все отвечать перед Богом. Какая разница, что мы на­зываем его Аллахом...»

— И его убили, — тихо произносит Айна. — Пришли, забрали, где-то расстреляли, а труп выбросили на доро­гу. Никто в селе не сомневается, почему так произошло: потому что он рассказал вам о пытках. Мы решили по­просить вас даже сейчас не называть его имени. Нигде. Чтобы семья выжила.

— А помните того черноволосого парня, что тогда сидел на самодельном топчане рядом с хозяином?

— Конечно. Тоже очень смешливый был. Который еще успокаивал...

— Да-да, он вам все говорил: «Да не расстраивайтесь так! Чечены — мы живучие. Вот меня никакая зараза не берет».

— Это он так ответил на вопрос, снятся ли ему по ночам пытки, через которые прошел...

— Его тоже нет. Убили. Так же: пришли, уточнили фамилию, забрали. Только труп не выбросили, а заста­вили родственников выкупить. В итоге из пятерых муж­чин, с которыми мы тогда разговаривали в Сельментау-зене — в той комнате с печкой, — нет теперь троих... А тракториста помните? Он чинил трактор у крайнего дома в Сельментаузене, и вы говорили с ним минут пятна­дцать. Он вам рассказывал о набегах федералов, а вы его еще спросили: «А боевиков давно видели? Когда они приходили?»

— Да, конечно. И он ответил: «Давно. Год назад. За­шли в село, сутки сидели, федералы на эти сутки пре­кратили обстрелы, боевики отогрелись, помылись, по­шли дальше — и тут-то начались у нас облавы...» Это его рассказ. Он у меня записан в блокноте.

— Тракторист тоже застрелен... А помните людей, с которыми сидели ночью в Махкетах — и говорили, гово­рили, говорили? В комнату набилось тогда человек 20— 25. Так половины теперь тоже нет на свете. Помните Таус Тагирову? Она так много вам рассказала, плакала. Двоих ее сыновей забрали прямо из дома в 45-й полк, и уже два месяца ничего о них не известно — пропали... По­мните Магомедхаджиевых? Харона и его жену? Забрали Харона, избили на глазах у шестерых детей, уволокли, и тоже почти уже два месяца ничего не известно... Люди не знают, что делать дальше. Похороны — каждый день... — говорит Айна, и глаза у нее сухие.

Смотрю на загнанную в угол Айну, каждые пять ми­нут разговора вспоминающую о собственных детях, ос­тавленных сейчас в Махкетах. Ее трясет от мысли, что, пока ее не будет, с детьми может случиться что угодно. Вдруг донесут?

У кого повернется язык сказать, что эта жизнь хоть чуть-чуть напоминает нормальную... да к матери и с ужасом смотрели на гостью, обличьем похожую на людей, которые как-то забрали их отца, после чего он вернулся домой весь избитый и больной.

Сам же хозяин дома оказался веселым остроумным человеком одного со мной года рождения. Он совсем не жаловался на пытавших его федералов, чем и удивил меня. Он смеялся над ними... Говорил, растирая раздроб­ленные пассатижами пальцы: «Несчастные... Придется же за все отвечать перед Богом. Какая разница, что мы на­зываем его Аллахом...»

— И его убили, — тихо произносит Айна. — Пришли, забрали, где-то расстреляли, а труп выбросили на доро­гу. Никто в селе не сомневается, почему так произошло: потому что он рассказал вам о пытках. Мы решили по­просить вас даже сейчас не называть его имени. Нигде. Чтобы семья выжила.

— А помните того черноволосого парня, что тогда сидел на самодельном топчане рядом с хозяином?

— Конечно. Тоже очень смешливый был. Который еще успокаивал...

— Да-да, он вам все говорил: «Да не расстраивайтесь так! Чечены — мы живучие. Вот меня никакая зараза не берет».

— Это он так ответил на вопрос, снятся ли ему по ночам пытки, через которые прошел...

— Его тоже нет. Убили. Так же: пришли, уточнили фамилию, забрали. Только труп не выбросили, а заста­вили родственников выкупить. В итоге из пятерых муж­чин, с которыми мы тогда разговаривали в Сельментау-зене — в той комнате с печкой, — нет теперь троих... А тракториста помните? Он чинил трактор у крайнего дома в Сельментаузене, и вы говорили с ним минут пятна­дцать. Он вам рассказывал о набегах федералов, а вы его еще спросили: «А боевиков давно видели? Когда они приходили?»

— Да, конечно. И он ответил: «Давно. Год назад. За­шли в село, сутки сидели, федералы на эти сутки пре­кратили обстрелы, боевики отогрелись, помылись, по­шли дальше — и тут-то начались у нас облавы...» Это его рассказ. Он у меня записан в блокноте.

— Тракторист тоже застрелен... А помните людей, с которыми сидели ночью в Махкетах — и говорили, гово­рили, говорили? В комнату набилось тогда человек 20— 25. Так половины теперь тоже нет на свете. Помните Таус Тагирову? Она так много вам рассказала, плакала. Двоих ее сыновей забрали прямо из дома в 45-й полк, и уже два месяца ничего о них не известно — пропали... По­мните Магомедхаджиевых? Харона и его жену? Забрали Харона, избили на глазах у шестерых детей, уволокли, и тоже почти уже два месяца ничего не известно... Люди не знают, что делать дальше. Похороны — каждый день... — говорит Айна, и глаза у нее сухие.

Смотрю на загнанную в угол Айну, каждые пять ми­нут разговора вспоминающую о собственных детях, ос­тавленных сейчас в Махкетах. Ее трясет от мысли, что, пока ее не будет, с детьми может случиться что угодно. Вдруг донесут?

У кого повернется язык сказать, что эта жизнь хоть чуть-чуть напоминает нормальную...

 

 

БЛОКАДА ГРОЗНОГО.

ОЧЕРЕДНАЯ. № 100

 

Спасайся, кто может

 

 

Жизнь Грозного делится на две категории — «откры­тую» и блокадную. Первая — это когда город свободен для въезда и выезда. Относительно, конечно, свободен — когда все равно надо передвигаться через «сито» десят­ков внутренних блокпостов-грабителей, взимающих дань в 10—20 рублей с каждого проходящего и тем более про­езжающего мимо. Тем не менее есть шанс съездить к родным в село, которое даже за пару километров от Гроз­ного (что невозможно при «второй категории»), можно отправиться на рынок в Гудермес и даже, если повезет и ты пройдешь все блокпосты на всех дорогах, — в близле­жащие: с одной стороны — Ингушетию, с другой — со­седний Дагестан. Воля! В пределах войны, конечно. Сту­денты съезжаются из сел на занятия в полуоткрывшиеся грозненские институты и университет. На улицах — на­род. Грозненская жизнь бурлит среди руин.

Вторая категория — блокада, или «Стоп, колеса!». Так называют военные состояние, когда сами же закрывают город и в нем начинаются «спецмероприятия» — про­верки и облавы, смысл которых подчас понять не про­сто сложно, но и невозможно. Грозный замирает, рынки пустеют, лавки сворачивают свой товар, по улицам, со скоростью урагана, гоняют бронетранспортеры, сметая все на своем пути, включая случайных прохожих. Слыш­ны выстрелы и автоматные очереди. Больных младенцев родители уносят прямо с операционных столов.

Руины разрушенного города тоже бывают веселыми — это когда вдруг с самого раннего утра много яркого сол­нца, а копоть пожарищ развеяли ночные ветры.

17 сентября 2001 года в Грозном так и начиналось — люди, лавирующие между развалинами, улыбались. И солнцу, и друг другу, и этому сиюминутному счастью, что «как раньше», — а на другое, не сиюминутное, тут не надеются.

Интуиция не обманула грозненцев и на этот раз — их радость не могла быть долгой. Уже к девяти утра руины помрачнели. Вроде бы и солнце ушло. Люди уткнулись подбородками в грудь, стараясь незамеченными про­шмыгнуть мимо блокпостов, вокруг которых солдаты принялись раскладывать «жалящих змей». Это специаль­ные заградительные приспособления, представляющие из себя металлические подвижные ленты с торчащими наружу железными пиками средней величины. Разло­жил — значит, «стоп, колеса». Народ знает: раз наткнулся на расползающихся «змей», значит, спасайся, кто мо­жет, ищи укрытия, да поскорее, город перекрывают для движения транспорта, а это есть самый верный при­знак подступающей «зачистки». И очень скоро Грозный омертвеет, и людей разгонят по домам, если они у них еще остались.

К одиннадцати утра наступает мертвая пауза в жизни города. Нельзя двигаться уже и между блокпостами. Пос­ле метаний между перекрытыми дорогами свое пораже­ние вынуждены признать даже те смельчаки-весельчаки, которые за час до этого еще подмигивали: мол, про­рвемся, куда надо, мы тут знаем такие потайные тропы в заминированных руинах, что никакие блокпосты нам не страшны.

Солдаты, охраняющие блокпосты, удивляются вмес­те с нами — теми, кто застрял: странный приказ при­шел — не пропускать даже военных и милиционеров!

Действительно, рядом стоят блокированные офице­ры какого-то другого силового ведомства — не того, ко­торое отдало приказ о блокаде. (Характерная черта для Чечни — «силовики», даром что в составе одной «Объе­диненной группировки сил и войск на Северном Кавка­зе», стараются одни других не слушать, не восприни­мать.) Милиционеры из состава так называемой «чечен­ской милиции» — вновь организуемых подразделений из числа местных жителей — тоже среди нас, то есть в бло­каде. Девочки-школьницы лет по девять-десять также потеряли право пройти еще сто метров и добраться до разрушенной школы № 41, где, вопреки всему, идут занятия. Зачем все это?

Застрявшие люди не задают таких вопросов солдатам, осуществляющим блокирование. Во-первых, солдаты и сами не в курсе. Во-вторых, знают, что это ничего не изменит.

 

СТРЕЛЬБА ПО ГЕНЕРАЛАМ

 

В доме правительства Чечни, представляющем собой группу отремонтированных домов за высоким невзрач­ным серо-грязно-желтым забором в самом центре Гроз­ного, в это же время по своему кабинету мечется пре­мьер Станислав Ильясов.

Правительственные комнаты вокруг него пусты — 80 процентов чиновников не явились на работу потому, что не смогли дойти до здания через блокпосты. Ильясов хва­тается за многочисленные телефоны, гневно переруги­вается с кем-то из высокопоставленных военных. Рядом с ним — молодой генерал-лейтенант. Генерал понимаю­ще кивает, и получается у них вроде бы разговор на од­ном языке: военное всевластие и беспредел в Чечне пора решительно прекращать, иначе никогда до мирной жиз­ни не доберешься.

Со стороны все это выглядит странно: почему и гене­рал, и премьер — такие важные тут люди — бессильны против армейской анархии? По пустынным улицам на огромной скорости продолжают шнырять остервенелые бронетранспортеры — хозяева грозненского участка Все­ленной. Никому во всем свете в этот момент нет дела до Ильясова. Да и он пока не знает, что вот так, почти од­ному, ему предстоит просидеть в правительстве еще не­сколько дней... Блокада будет долгой.

Ближе к полудню город становится крепостью, гото­вящейся к проведению какой-то крупномасштабной

спецоперации. Женщины шепчутся: «Может, где-то на­ступление боевиков?» Жизнь замирает, люди стараются исчезнуть. Лишь лязг бронемашин, ближний и дальний, да кое-где редкий женский крик, переходящий в плач: «Пропустите, там у меня ребенок...»

...Молодой генерал-лейтенант начинает прощаться с премьером Ильясовым. Тот просит его остаться. Но гене­рал говорит, что никак не может, что должен спешить в Москву — на доклад президенту, доклад намечен на зав­трашнее утро. «Уже две недели я здесь... Достаточно», — произносит генерал.

Присутствующие смотрят на генерала с уважением и даже восхищением. Узкий круг посвященных знает, что у генерала было специальное задание президента, беспре­цедентное в нынешнем контексте Чечни: собрать факты о воинских преступлениях, сделать выводы и доложить главе государства.

Вертолетная площадка — прямо на территории пра­вительственного комплекса, под окнами премьерского кабинета. Ильясов провожает генерала и его свиту до трапа. Вертолет быстро взлетает с правительственной пло­щадки, и еще некоторое время его можно видеть. Все, кто заблокирован в это время на блокпостах, особенно в самом центре Грозного, — тоже видят этот вертолет... Но это созерцание длится всего несколько минут, после че­го вертолет падает прямо на центр города. Его сбивают «Стингером».

В том вертолете гибнет и молодой генерал-лейтенант (по имени Анатолий Поздняков), спешивший на доклад к президенту, и еще один генерал Генерального штаба, ему помогавший, и шесть полковников Генерального штаба. И пилоты, конечно. Вместе со всеми материала­ми, собранными президентской комиссией по фактам военных преступлений в зоне «антитеррористической операции»...

Вечером все телеканалы и информагентства кричат о «большой трагедии для всех Вооруженных сил», о «но­вой вылазке боевиков», о том, что сбил вертолет бандит-одиночка с «зенитно-ракетным комплексом иностранного производства» в руках, «в белых брюках», с многодневной щетиной... Выскочивший из руин в рай­он, прилегающий к площади Минутка.

Но я же сама там стояла... Там было такое скопище блокпостов, как нигде в Грозном, и если кто-то «выско­чит из руин», а тем более со «Стингером», — это будет видно сразу на нескольких блокпостах, вооруженных до зубов. Да, собственно, никакая это уже давно не пло­щадь, а всего лишь участок земли, перерытый снаряда­ми и бомбами. Руины, блокпосты, опять руины, опять блокпосты... Солдаты могут видеть и друг друга, и окру­жающее пространство без бинокля, и когда стоишь на Минутке, не может прийти в голову сделать лишнее дви­жение рукой — настолько все под контролем. Даже фото­аппарат вытащить без разрешения федералов — большая проблема, которая может закончиться автоматной оче­редью без всякого предупреждения, и где гарантия, что оторвет только руки с фотоаппаратом, а не сразу с голо­вой? Что уж говорить про «боевика в белых брюках с зенитно-ракетным комплексом»...

Да и вертолет, как выясняется, на сей раз почему-то был «случайно» лишен какого-либо боевого прикрытия. Хотя там летели высокопоставленные офицеры. И погиб на Минутке именно тот военный, который попытался повернуть дело к миру. Слишком много деталей, застав­ляющих сомневаться.

Именно такова одна из главных проблем Чечни — она не в хитрости и оснащенности боевиков, и не в «ино­странном производстве» их оружия. Она — в предатель­стве «своих». Тех из них, кто желает продолжения войны и ради этого готов на все. Например, на тотальную бло­каду Грозного, 17 сентября 2001 года создавшую все не­обходимые условия для стрельбы зенитно-ракетными комплексами по нужным генералам. Стрельбы без лиш­них свидетелей.

 

«ПОГОВОРИ МНЕ ЕЩЕ, СУКА!»

 

Упавший вертолет стал и причиной блокады, и пово­дом к ее продолжению на неопределенное время. И не­важно, кто все устроил, — важно, кто за все получит сполна.

Ночью с 17-го на 18-е Грозный сотрясали мощней­шие «зачистки». Мужчин хватали по домам, и женский вой вслед увезенным сыновьям, мужьям, братьям, сосе­дям стоял над городом, смешиваясь с автоматными оче­редями и грохотом минометов.

К шести утра 18 сентября блокадный рассвет вытес­нил блокадную ночь, напичканную стрельбой. Броне­транспортеры, облепленные продрогшими, злыми и невыспавшимися людьми в черных масках, поджидали грозненцев, по необходимости выползающих на улицы.

А необходимость только одна: кому-то обязательно надо идти на работу. Медикам, например. Больные-то ждут...

Делаю щелочку в занавеске, хозяйка комнаты шепо­том умоляет не обнаруживать себя, увидят «маски» — обстреляют.

Через щелочку рассматриваю пустую улицу за окном. Это Старопромысловское шоссе. В пяти метрах от щелоч­ки — бронетранспортер. В десяти — тоже. Куда дотягива­ется зрение — бронетранспортеры везде. Солдаты, сидя на броне, грязно и без причин матерятся. Некоторые явно нетрезвые. Другие глушат воду из пластмассовых буты­лок — похмельный синдром. И вот, мелкими шажками, с оглядкой, опаской и постоянными остановками по шоссе движется молоденькая медсестра. Она в белом ха­лате, одела его, конечно, специально, чтобы солдаты видели, что медработник, и пропустили. Она идет на ра­боту, совсем рядом тут 9-я грозненская горбольница. О ней всем в Грозном, и военным, и гражданским — все же не хотят умирать — известно, что 9-я — единствен­ная, не прекращавшая работать ни при каких обстоятельствах. 9-я тут совсем поблизости. Медсестре осталось несколько метров...

Вот медсестра выставляет вперед ногу и ждет, не вы­стрелят ли? И только потом подтягивает другую, от страха согнутую в коленке. Похоже на балет, но это жизнь...

Так, «ползком», медсестра и «движется». Солдат это явно развлекает. Они матерятся еще пуще.

Медсестра на дороге совсем одна — никого, кроме тех, кто ее поджидает на бронетранспортере и уже взял на мушку, и тех, кто сзади и тоже держит палец на спус­ковом крючке.

Наконец надоело. На медсестру истошно орут: «Сто­ять!» Это солдаты сзади. И вдруг, от этого окрика, со­всем неожиданно девушка становится смелой — она вы­прямляет коленки и быстро и решительно уходит куда-то в сторону. Прочь. Ее провожает автоматная очередь.

Над Старопромысловским шоссе опять тишина. По­том появляется группа женщин — человек десять. Мед­ленно и тоже наощупь они пытаются продвинуться по направлению к зданию Ленинской районной военной ко­мендатуры — ее ворота как раз напротив моей щелочки. Это матери, жены, сестры арестованных во время ноч­ной «зачистки» мужчин. Они идут в комендатуру узнать, какой выкуп будет назначен за их мужчин. Выкуп — обычная практика в Чечне. Надо успеть с рассветом, пока арестованных из комендатуры не увезли еще куда-то, тогда можно вообще никогда и нигде человека не найти.

— Пошли отсюда! — Матери, жены, сестры утыкают­ся в смачный плевок с БТРа.

— А вон те, — начинают наперебой объяснять жен­щины, указывая в сторону предыдущего БТРа, — сказа­ли нам сюда идти...

— П-п-пшли отсюда! — Люди в «масках» щерятся, будто голодные волки, цедят слова сквозь зубы. — Кому сказано! П-п-пшли!

И опять мат. У женщин с ходу воспламеняется исте­рика.

— Дайте жить... Наших забираете... Грабите... Матерей своих вспомните...

— Поговори мне еще, сука! — вопит БТР, заводя себя матом. — Сказали же вам: уезжайте отсюда! Нечего здесь жить. Наше это.

Женщины с рыданиями отступают. Слышится:

«А куда нам уезжать?»

«Кто нас где ждет?»

Вслед группе женщин выдвигается военный — по виду офицер. Ему отдана роль «доброго следователя», появля­ющегося после «злых». Он о чем-то шепчется с женщи­нами (о выкупе), и, обнадеженные, те быстро и делови­то расходятся. С офицером продолжает спорить лишь одна, но через пару минут и она уходит — компромисс, види­мо, достигнут.

Этот офицер — посредник-финансист. Таких тут мно­го. В каждой воинской части, в каждом подразделении, в каждой комендатуре. Поскольку работорговлю арестован­ными осуществляют везде — повсеместно, и каждый уча­стник финансовой цепочки рассчитывает на свою долю. Этот офицер сказал каждой, какой следует принести в комендатуру выкуп, чтобы «ее» мужчину к вечеру отпус­тили. Обычная история: «зачистки» с целью ловли бое­виков завершаются примитивным торгом: товар—день­ги—товар.

Правда, касается это не всех. Потому что не все спо­собны добыть денег — Чечня обнищала. Не все успевают к поставленному офицером сроку. И тогда следы аресто­ванных теряются. Или посредник объявляет, что теперь речь уже идет о выкупе трупа... А труп уже стоит дороже, чем живой, — так постановлено военными, знающими, что нет для чеченца хуже муки, чем не соблюсти по пра­вилам похоронный обряд для сына, отца, брата.

Так второе блокадное утро подходит к концу.

 

Единственный пациент

 

Наступает блокадный день. Особого разнообразия в жизнь грозненцев он не несет. Все продолжают быть за­пертыми не просто в городе, но и по отдельным его секторам — условия военной мышеловки сохраняются: пе­редвижение из одной части города в другую, в том числе и пешее, запрещено. И ты, как в лабиринте, крутишь-крутишь тайными тропами и руинами, а обнаруживаешь себя все у того же блокпоста, где, греясь на солнышке, веселый солдат, которому тоже порядком все надоело, предлагает рассказать анекдот — в качестве расплаты за нашу, собравшихся у его бетонной конуры людей, не­свободу.

И рассказывает. Из известной категории: «Летела стая слонов...» Мы — те, кто по другую сторону колючей про­волоки — не смеемся — лишь криво улыбаемся.

— Не смешно? — спрашивает веселый солдат и не­ожиданно, забыв о приказе, который выполняет, про­пускает вперед большинство застрявших рядом с ним людей. Эти счастливые случайности в Чечне — залог вы­живания.

Мне надо в так называемую детскую городскую боль­ницу № 2 — единственный сегодня детский скоропо-мощной стационар на всю Чечню, где есть детская реа­нимация.

Улица 8-го Марта пустынна, как Сахара. А здание дет­ской больницы на ней — как полуистребленный оазис: второй этаж зияет пустотами на месте окон, первый оша­рашивает безлюдьем и полным отсутствием милых серд­цу детских звуков. За столом в убогой комнатенке сидит большой смуглый человек в очках на кончике носа и пытается читать книгу. Это главный врач Руслан Ганаев, он очень нервничает:

— Я как на иголках. Мои врачи повезли тяжелого маль­чика домой в Аргун — родители так потребовали. Сказа­ли: умирать, так уж дома, а не в Грозном...

Мальчику месяц, у него круп, задыхается, врачи бу­дут качать ручной дыхательный аппарат до Аргуна, а потом вернутся... А может, не вернутся.

— А где дети? Где ваша охрана? В администрации уве­ряют, что все больницы под охраной.

— Охраны не было и нет. Наверное, о нас не помнят. Детей тоже нет. Как только началась блокада, родители похватали своих детей и попытались прорваться в села,

спасаясь от обстрелов и «зачисток». Забрали даже из реа­нимации. Вытащили трубки и унесли. Девочка с ДЦП лежала на растяжке — сняли с растяжки. В больнице сей­час остался всего один пациент — трехмесячный Сала-ват Хакимов из Алхан-Калы. Он — тяжелый, и он спит. Рядом с туго спеленутым спящим Салаватом — мо­лоденькие мама и тетя. Они объясняют, почему не ушли вслед за всеми. Мальчику нужна срочная операция, без которой он обречен. У Салавата свищ тазобедренного сустава, образовавшийся на месте укола, сделанного в роддоме. (И в роддом, и в детскую больницу так и не подвели воду, и сегодня это, по сути, полевые госпита­ли с соответствующим уровнем дезинфекции, точнее, отсутствием ее. Отсюда и свищ на месте «грязного» уко­ла.) У младенца уже гноится кость, начинается сепсис и очень высокая температура — он может погибнуть в лю­бой момент.

— Почему вы не привезли мальчика на операцию раньше?

Вопрос — естественный, да не для этих абсолютно противоестественных условий. Мальчик родился неза­долго до того, как в его родном селе Алхан-Кала нача­лась «зачистка» по ловле одного из полевых командиров. Село, как и сейчас Грозный, полностью заблокировали. Не входить, не выходить. Включая беременных, больных и младенцев на руках у их матерей. Все были приравнены к пособникам террористов. Сначала федералы несколько недель гонялись за бандитом по селу, потом, уничто­жив, перешли к многонедельным «зачисткам» населе­ния. Вывезти ребенка в Грозный, в больницу, не пред­ставлялось возможным. Салавата трижды оперировал сельский фельдшер. Прямо дома, без всякого наркоза и антисептики... Операции прошли неудачно: в результате чего у него гноится кость, и он очень слабенький. Сала-ват — настоящая жертва этой проклятой «антитеррорис­тической операции», хоть ему всего три месяца от роду и террористом он не может быть хотя бы только поэтому.

Завтра операция, — говорит мама. — Дальше тянуть нельзя. Спасибо врачам, что, несмотря на блокаду, будут оперировать.

 

Мальчик лежит поперек взрослой кровати — детских тут нет. Мы присели рядом с ним и тут же провалились. Оказывается, все кровати — с дырявыми железными сет­ками, и если не изловчиться, положив под матрац ста­рую деревянную дверь, принесенную с соседних разва­лин, то и не ляжешь, и не сядешь.

Странно выглядит и медицинское оборудование, ко­торое используют врачи. Если бы над входной дверью не висела табличка «Городская детская больница № 2», то весь этот инвентарь можно было бы принять за склад списанного оборудования, которое просто не успели вынести на помойку. Но у этой рухляди, которую врачи считают бесценной, — тоже своя военная история. Пе­ред штурмом Грозного в начале войны, зимой 1999— 2000 года, врачи спрятали все, что использовали в рабо­те, в близлежащих подвалах: если бомба угодит в один, то уцелеет другой. Один подвал, где хранили операцион­ное оборудование, при «зачистке» обнаружили федера-лы, вытащили все и уничтожили, предварительно отра­портовав по телевидению, что нашли «тайную операци­онную», где возвращали в строй раненых боевиков. То, что чудом сохранилось по другим подвалам, теперь слу­жит детям на улице 8-го Марта, у доктора Ганаева.

— Вы получали какую-нибудь новую аппаратуру от новой власти?

— Нет, конечно, — отвечает главврач.

А в Москве тем временем много разговоров о том, как «налаживается в Грозном мирная жизнь», о составах медоборудования от имени Минздрава, о грузовиках с лекарствами. В городе постоянно меняются мэры. Каж­дый новый мэр произносит новые громкие слова о «но­вой Чечне» — и новая бездеятельность. Ныне функцио­нирующего мэра зовут Олег Жидков. Он — полковник ФСБ. Неприятный тип со стеклянными глазами и кор­поративной ненавистью к открытости. Он сидит в мэ­рии, и оттуда его не выудишь. В момент его назначения генералы говорили по телевизору о надежде на возрож­дение Грозного из пепла. Однако Грозный по-прежнему в пепле, а мэр Жидков так ни разу не побывал у Руслана Ганаева в больнице. Впрочем, как и во всех остальных

грозненских медучреждениях. А в довесок к Жидкову, между прочим, в Чечне исправно получают зарплату из Москвы и некоторые другие ответственные за состояние 2-й больницы господа — «социальный» вице-премьер, министр здравоохранения с приличной свитой чинов­ников в придачу.

И что? А ничего. Никому из них абсолютно не инте­ресны дети Чечни, которые, заболев, могут сегодня рас­считывать еще на меньшее, чем при Масхадове.

...Главврач снимает очки и обнажает вечные глаза док­тора Чехова. Он не желает ввязываться в политдискуссию.

— У нас... долг, — говорит он мягко и тихо. — Что бы ни случилось... Мы не о Жидкове — мы о детях.

И, вдруг увидев чей-то силуэт в сумеречной темноте развороченного больничного коридора, быстро идет на­встречу, крепко, как после долгой разлуки, обнимая во­шедшего с улицы человека. Это педиатр — тот самый, который, рискуя своей жизнью, вывез младенца с кру­пом из блокированного Грозного в город Аргун и сумел вот вернуться.

Они стоят, обнявшись, несколько минут, как будто тот вырвался из обреченной разведки боем.

— Пора уходить отсюда. Скоро начнет темнеть. Вас могут засечь, — говорят те, кто рядом.

— Кто может засечь?

— И те, и эти. Очень опасно. От наших отобьемся, от ваших — нет.

Выходим на порог, прощаемся — и опять как в пос­ледний раз. Это главная современная грозненская тради­ция: никто не надеется дожить до утра. И поэтому не экономит на душевном тепле: завтра может и не насту­пить. Если не для тебя, то для него...

 

Разговоры, на кухне

 

Опять блокадный вечер и следующая за ним блокад­ная ночь. Никогда еще, со времен штурма зимы 2000 го-Да, в Грозном не было так неспокойно, как в эту сен­тябрьскую блокаду. Кажется, что небезопасно все: дышать, ходить, говорить... И даже думать, потому что рож­даются мысли, которыми хочется поделиться. А это тоже опасно.

Но опускается блокадный вечер, и хоть он и нервный, опасливый, но тянет поговорить. За столом пять жен­щин, случайно оказавшихся рядом, — от пенсионерки до молодухи. Всем хочется забыться, потрепаться о хоро­шем и любви, неспешно расплетая женские истории, свои и чужие, но на кону выходит все то же — о войне, раскинувшейся за окнами и, лишь только мы забудемся, прихватывающей нас за самые больные места.

Лариса Петровна родилась, выросла и прожила всю жизнь в Грозном. Русская. Теперь, с приходом русских, вынуждена находиться в узкоограниченном простран­стве одного из грозненских дворов. И так — уже не­сколько месяцев подряд.

История Ларисы Петровны тяжкая: она была в за­ложниках у чеченских бандитов в самом начале войны, они требовали отписать квартиру на указанное бандита­ми имя, но, ничего не добившись, просто отпустили, многомесячно немытую, забитую, с ногтями, закручен­ными в трубочки.

— Ладно, забыла я все, — наконец обрывает себя Лариса Петровна. — Не хочу вспоминать. Выжила, и все.

Ехать ей из Чечни некуда, и теперь, с ухудшением обстановки, когда многие военные превратились в тех же бандитов или «работают» вместе с ними, — Лариса Петровна, по собственной воле, никуда и никогда не выходит от приютивших ее чеченских бывших коллег. Лариса Петровна — инженер на пенсии.

— Но это тоже не жизнь.

— Да. А куда деваться-то? — То же говорила мне мама крошечного Салавата со свищом. Люди живут сейчас в этом городе не потому, что это — нормальная жизнь или что-то меняется к лучшему, а потому, что «деваться не­куда». — Я не понимаю, как все это произошло. Ждали облегчения с приходом войск, надеялись на лучшую жизнь, а теперь — совсем рабы.

Вторая из нас — чеченка Фатима, давно уже вдова. Недавно она выкупала сына из райотдела милиции (так

же на рассвете шла к комендатуре в толпе женщин). Фа­тима рассказывает свою историю очень тихо — громче боится, потому что считает, что всюду «уши» — вся Чеч­ня в стукачах.

Ее сына забрали в пять утра, прямо с постели. Отбили все внутренности, требуя сознаться в связи с ваххабита­ми. А как ему было сознаться, если он как раз из семьи, многое положившей на алтарь борьбы с длиннобороды­ми и преследуемой ими?

С шести утра, в толпе других, Фатима уже стояла у милицейского шлагбаума. Вскоре вышел офицер и ска­зал: «500 долларов, и не позже трех часов дня, иначе сына больше не увидишь».

— Так ты нашла 500 долларов?

— Представь себе. Так быстро я никогда не бегала от дома к дому.

Сын получил свободу и теперь лечится — у него отби­ты почки. А тот чеченский милиционер, друг ее семьи, который помог собрать эти проклятые 500 долларов, дол­гие годы проработавший милиционером — до Дудаева и всех нынешних войн — и вернувшийся в милицию в прошлом году, человек при высоком чине, должности и сердцем болевший за все то, чему теперь стал свидете­лем, — так вот, тем же вечером, когда Фатима выкупила сына, он умер от инфаркта. И перед тем, как скончаться на руках у близких, все повторял: «Как же это могло случиться?» И каждый понимал, его «это» было не толь­ко о сыне Фатимы.

Женщины за столом не плачут, хотя и хочется. В Гроз­ном редко услышишь плач — слезы давно выплаканы, и по тому, плачет женщина или нет, определяют, давно ли она вернулась в Грозный из беженских лагерей.

А за окнами — тьма и тишина, даже собаки давно не лают. Нет и птиц — их тоже «зачистили». Не поют, и все тут. Где-то далеко — зарево спорадических бомбомета­ний без звука: немного похоже на грозовые всполохи, но вид слишком искусственный и угрюмый.

Говорим о том, что чувствуем, видя зарево: можно ли Радоваться жизни, если понимаешь, что если не ты сей­час попал под эти бомбы, то обязательно другой — это закон новой чеченской жизни. После полуночи опять при­ходит время скрежета бронемашин. Все пригнулись и съе­жились, уменьшившись в размерах: куда они ползут? Не

к тебе ли?

Пять минут, и отлегло — не к тебе. «Броня» прошам­кала мимо.

— Вот до чего мы дошли: радуемся, что к другому, —

подводит черту Фатима.

До нового блокадного рассвета — часов пять, и надо их вытерпеть, а это дело абсолютно интимное. Ужас вы­живания в том, что выживают, как и рождаются, пооди­ночке. Значит, надо расходиться, чтобы лечь, закрыть глаза и остаться один на один с миром, который не хо­чет тебя.

 

 

ГРОЗНЕНСКИЕ МОЛОДОЖЕНЫ ВИКТОРИЯ И АЛЕКСАНДР

 

 

Босяк ты, Сашка! Ну, босяк... — мило воркует-приговаривает Вика, пытаясь куда-то дотянуться своей выкрученной рукой. Сзади — темный проем, напомина­ющий открытый холодильник.

Наконец нащупала то, что хотела, и тянется к Саш­ке-босяку:

— Вот тебе расческа. Все-таки мы должны как люди... Пригладь локоны.

Мы виделись накануне вечером. За прошедшую ночь в их окошке — еще два пулевых «ранения». Впрочем, оба не обращают никакого внимания на эти предательские дырки: место действия — Грозный. Это значит, люди тут живут ко всему привычные.

— Стреляли... — говорят равнодушно, стилизуясь под старое известное кино. — Помните «Белое солнце пус­тыни»?

— Помню, конечно. Его по телевизору часто повто­ряют.

— Это у вас. У нас люди телевизор не смотрят, и час­то спрашиваешь: «Помнишь такой-то фильм?» А чело­век отвечает: «Не помню».

«Стреляли...» И тут же смеются, и ласкаются — на­стоящие молодожены: одухотворенные недавней ночью и полностью свободные от любого «вчера», каким бы оно ни было. Наука жить сиюминутным счастьем освое­на этой парой виртуозно. И действительно, ведь это еще не скоро, часа через три, наступит грозненский день, и тогда навалятся проблемы: что поесть, где достать воду, — и придет злость, и обида, и осознание клетки, в кото­рую загнан судьбой, и, в конце концов, ближе часам к трем даст о себе знать хроническое отсутствие обеда...

 

Но пока — завтрак. Грозненский завтрак военного времени. Жидкий чай — вода, хоть и перекипяченная несколько раз, но чем-то пахнет.

— Лучше делать вид, что у нас все, как у остальных по стране, — говорит Вика, потягивая горячую жидкость, гордо именуемую «утренним чаем». — Иначе сойдешь с ума.

— И не вспоминать, что, кроме чая, в доме ничего? — полуспрашивает—полуутверждает Саша.

— Ты на что намекаешь? — кокетливо косит глазом Вика. — Что я плохая хозяйка? А?

Вика и Саша — грозненские молодожены. Из городка Иванова — так называется один из грозненских микро­районов, где нет улиц, а лишь номера домов.

Официально они — Александр Георгиевич и Викто­рия Александровна Джура. Вступили в законный брак 6 апреля 2001 года — несколько месяцев назад.

— Вика, все, хватит ерунды! Читай же! — приказыва­ет причесавшийся «босяк», выпив чая.

Минуты две Вика кокетничает, «строит глазки» мужу, напустившему на себя суровость. На третьей минуте игры, как только Саша реагирует на «глазки», Вика опять куда-то в сторону запускает руку и достает тетрадь, прошед­шую с ней всю войну.

 

...Понять — поймёшь.

Почувствовать — не сможешь:

Чужая боль — горька, но не болит.

До самоистязания, до дрожи

Сознание того, что инвалид...

 

Вот и сидишь, подкошенный кузнечик.

Пройдешь пять метров — и опять садись...

И только ветер обнимает плечи,

Но все равно душа стремится ввысь.

 

Как больно насмехается природа,

Какое испытание в судьбе, —

Когда идешь походкою урода,

И взоры все прикованы к тебе.

 

 

— Ну, вот, заголосила... — прерывает Вику Саша. -А что-нибудь веселенькое есть?

Однако видно, что мужу именно это стихотворение очень нравится. Он просто не хочет казаться слабым при гостях.

Саша и Вика — инвалиды первой группы. С детства. В десять лет Вику сбил мотоцикл, и все, что с ней сей­час, — последствия тяжелейшей черепно-мозговой трав­мы. А Саша просто родился таким. Их опорно-двигатель­ные аппараты на пару бастуют. Бывают, конечно, свет­лые дни — особенно у Вики, которая еще кое-как пере­двигается. Но большую часть долгих месяцев оба прово­дят на площади в два с половиной квадратных метра, на кухоньке в уцелевшем первом этаже их «пятиэтаж­ки» (наверху — сгоревшие и разбомбленные квартиры), сидя за столом, стоящим у окна, через которое проле­тают пули.

 

А во след слова:

— Бедная, несчастная. —

Кругом голова,

Но я — безучастная.

А во след — смешки:

— Посмотри, как ходит!..

      Говорят, стишки

Сочиняет вроде...

И опять — босиком по лезвию.

Не озлобиться.

Не отчаяться —

И в невзгодах жизнь продолжается.

Год за годом — как речка быстрая.

Плакать — просто. Труднее — выстоять.

 

 

Вика Джура — поэтесса. Это ее главное занятие в жиз­ни. Теперь помимо Сашки, конечно. Она пишет стихи в старых школьных тетрадках — своих и чужих, много ра­ботает над словом, часто переписывает. И поэтому очень плохо спит по ночам.

— Как и полагается поэту, — добавляет Саша.

      Представьте, — подхватывает Вика, — когда вчера стреляли нам в окно, то я как раз крепко заснула. Пото­му что вечером получилась одна строчка. Вот и не про­снулась, хотя трусиха — ужасная.

 

— Трусиха? Но почему не уходите отсюда? Как вы всё пережили?

— Тогда мы уже были вместе, просто еще не расписа­лись, — рассказывает Саша. — Сидели тут, в подвал не спускались — не было физической возможности. Я был спокоен, готов к смерти. А вот Вика очень кричала в са­мые страшные моменты. Так и переживали. Так и пере­живаем.

Он замолкает. Я уговариваю продолжать. Но Саша от­рицательно машет головой — не хочет.

— Пусть Вика просто почитает. У нее есть удачные стихи о войне.

Вика уже не строит никаких «глазок» и сразу читает:

 

Девять вечера. Зима.

Школьный двор молчит.

Посмотри: луна сама

С нами говорит.

Полнолунья яркий свет —

Будто сходят сны.

...Будто не было и нет

Горя и войны.

 

 

Мы перекидываемся парой незначащих фраз. Это как глоток воздуха между нырками на глубину. И опять — стихи о войне вокруг:

 

Что происходит? Происходит — что?

Как спится вам, приказы отдающим?

 

Ведь достается больше — здесь живущим

От тех — и тех. Неведомо за что...

 

Одним — нужна свобода позарез.

Другим же — наведение порядка.

 

И вот — бомбят...

 

Вика загрустила... Молчит, поглаживая «ночные» дыр­ки в оконном стекле.

Но на то и муж, чтобы грусть женину разгонять. Это Сашина твердая позиция. И он начинает «лечить» свою любимую поэтессу.

— Думаете, Вика — такая? Ничего подобного! Она — настоящая хулиганка. Это при гостях выделывается. Зна­ешь, давай про печень...

 

— Ну нет. Она же из Москвы, ей нужно о войне — серьезное.

— Опять ломаешься?

— Ладно! Надоел! — Но «надоел» — тоже с любовью.

 

Заявила как-то Печень:

Вы мне давите на плечи!

Мне теперь угодно

Жить от всех свободно!.. —

Тут подпрыгнула Ступня:

Правильно.' Брависсимо!

Заявляю, что и я

Буду независима!..

Хватит мной руководить —

Буду я сама ходить!

 И девчонка-Селезенка

Запищала тонко-тонко:

      Надоел мне ваш паштет —

      Дайте суверенитет!.. От такого беспорядка

Организм пришел к упадку...

Ощетинились Микробы:

      Мы — ребята высшей пробы!

Мы теперь главнее всех!

Хаос — это наш успех!

 

Вика довольна произведенным на Сашку впечатле­нием — тот заливается смехом.

Осознать и слепить эти осколки (жесточайшая война, пятый и все еще «медовый» месяц, глубокая инвалид­ность, поэзия) в единое целое мне очень трудно. Слиш­ком все несоединимо и неправдоподобно. Мне надо от­менить многие свои представления о действительности, разворачивающейся перед глазами, стереть обретенный за войну опыт — и только тогда получится планета по имени «Джура».

Ведь как все получилось, как мы познакомились? Я шла по грозненской улице, где спасу нет от руин, пожа-рищ и воронок. Настроение было поганое. О чем думаешь в таком интерьере? О «зачистках» и минах, о типах при­мененного оружия, об оторванных конечностях, о лю­дях с безумными взглядами... А тебе вдруг: «У нас тут хорошие стихи пишут! Давайте отведем — послушаете». И ведут в очередную грозненскую преисподнюю, где жизнь, с позиций тривиального мироощущения, даже не подразумевается, — и, пожалуйста, получаешь: «Пла­кать — просто. Труднее — выстоять». И тут же следует доказательство жизни, проживаемой по стихам.

 

      Вика не плакала в самые беспросветные бомбежки. Она кричала: «Я не выдержу!» Пока кричала, я знал, что выдержит, — подтверждает Сашка.

 

Всю отмеренную дорогу каждый из нас бегает от су­етного по направлению к настоящей жизни. Вон она — там, кажется, за поворотом. Ах, нет, опять не повезло, и то был мираж. И ты сознаешь: копайся внутри, обре­тешь... Но суета есть суета, и опять — бегом по кругу, за новыми, более острыми, ощущениями, впечатлениями. И снова — поражение.

Здесь же, в разваленном, заживо гниющем Грозном, где вовне ничего не найти, на чем глаз остановить, — кроме горя, собственного и чужого, именно здесь жизнь может быть настоящей.

Пусть почти в пещере. Пусть на пятачке метр на метр— в кухне, больше похожей на декорацию. Когда из холо­дильника достают почему-то расческу... В городке Ивано­ва электричества нет уже несколько лет — холодильник превратился в вертикально стоящий шкаф, пригодный разве что для хранения расчесок.

Плита? Она тоже в семье наличествует. Правда, нет газа. И поэтому кастрюли, на ней выстроенные, играют роль символов борьбы за лучшее будущее: будет газ — будет пища не с уличного костра.

Мойка? Конечно! Какая же кухня без мойки. К сожа­лению, при полном отсутствии воды в трубах.

И плафон над головой висит, но нет света!

А Вика, на радость Сашке, продолжает читать:

 

...Мы здесь еще. Пока что — уцелели.

 Как говорится, «миловал Господь».

 Иль просто, может быть, не долетели

Снаряды, разрывающие плоть?..

 Мы здесь живем без света и воды.

 На бреге моря крови и беды...

 

— А можно ещё одно?

— Конечно. — Вика снисходительна ко мне тоже.

 

 

...Мы взываем: будьте к нам бережны —

Мы в заложниках у безденежья.

Точно пленники безысходности...

А снаряды в воздухе кружатся.

Куда целится тот осколочек?..

...Пробирает волной до косточек!

Лечь бы спать, чтоб как в реку броситься, —

И проснуться, когда все кончится!..

 

Мне стыдно плакать в их присутствии. И я не плачу. И не знаю, как выразить свои чувства, — все мелко по срав­нению с их жизнью. Как на этой грозненской кухне — бутафорское: плита, холодильник, краны... Все, кроме чувств. А на московских кухнях сегодня всё настоящее: плита, газ, вода из крана — и горячая, и холодная. Всё. Кроме чувств. Они — точно бутафорские. Слишком сытно едим — для страны, в которой так долго идет война.

... — Все-таки босяк ты, Сашка! — Вика чуть сердит­ся. — Утро ведь только. Сколько раз тебе говорить: не кури натощак. Вредно!

— Не могу я, Викуля! С семи лет курю.

— С семи? Вы слышите? Знала бы, не пошла за тебя...

А дальше — ее смех. Заливистый, утренний, свежий. Ничем дневным еще не испорченный. И Сашкин вечно подтрунивающий басок.

Немного о послевкусии — о том, что, покидая чей-то дом, ты обязательно чувствуешь: хочешь или нет еще раз в нем оказаться. Я — хочу. Сидеть в теплой компашке с этими двумя людьми. И чувствовать жизнь, от них исхо­дящую, — несмотря на особую апатию войны, поража­ющую всякого, кто здесь находится, — законную вялость от того, что рядом было столько трупов и смертей, что мертвые до сих пор лежат не захороненные, быть может, в двух или трех шагах от тебя. Это и есть обаяние преодо­ления, доступное немногим из людей. Или — настоящая жизнь в декорациях войны. Когда твои беды на фоне их счастливых улыбок — тьфу на постном масле. Придуманный суетный пшик.

далее

 

 

Рейтинг@Mail.ru

 



Вы можете помочь развитию этого сайта, внеся пожертвование:

рублей Яндекс.Деньгами
на счет 41001930935734 (сайт tapirr.com)



 

Главная страница
митрополит Антоний (Блум)
Помогите спасти детей!
Используются технологии uCoz